Анатолию Малярову - 75 лет, но плох он не по старости, а по характеру. Каждые полтора-два месяца переступает порог моего редакторского кабинета и с порога читает по памяти мои стихи. Приятно слушать, если бы не понимание, что старик, во-первых, тренирует режиссерскую память, во-вторых, задабривает редактора-коллегу и сейчас бросит на стол свой новый опус. Я терпеливо, уже, по скромным подсчетам, в сто первый раз объясняю: газета наша не литературного профиля, напечатай тебя в виде исключения - тут же повалят графоманы! Он отшучивается, травит городские и вселенские новости, которыми всегда богат и, уходя, забывает прихватить свое творение. Лежит оно, лежит, меня уже совесть задевает: прочту, ловко пишет, шельмец! А тут подворачивается повод - публикую. Читают, отзываются земляки, про книжки его говорят, которые тоже не залеживаются на библиотечных полках… Нехорош он и в книжках. Пишет ведь не фантастику, детективы, боевики, женские и прочие повести, а про нас с вами. Не ленится, как кот у норки, просиживать над судьбой кого-нибудь из земляков, порой внедряется на длительное время в такую среду, от которой иного стошнило бы, и - сочиняет нагло, даже иногда фамилии не меняет. Проза художественная, а мужик или дама - документальны; впрочем, явление или событие - тоже. Я сам попал в его повесть "Стояло лето" под собственной фамилией и, замечу, не совсем в радужном освещении. А знаменитый Дмитро Креминь вообще стал одним из двух главных персонажей его повести "Лав-Лав"; а популярный политжурналист и полемист нажил двойную популярность благодаря рассказу Малярова "Ординарный Орик". Фу! Да и рассказ, тиснутый ниже на странице, - это же по пословице: ради красного словца не пожалею и отца! Все персонажи встают под своими именами, а одна хуторянка - родная тетка автора. Запас его житейских сюжетов и характеров неистощим. Сносу старику нет! Бог его знает, может, теперь такая проза в ходу? Читают. Даже я, после полос газет и любимого Интернета - читаю, хотя не люблю, когда он своим прозаическим пятачком тычется в поэтический огород: то замечает у поэтов образ недостоверный, то метафора слишком крута, да настаивает, чтобы по-его было. И силится перевести высокий стиль в подноготную свою правду. Не поэт наш друг! Но Бог с ним - до семидесяти пяти дотянул в прозе, пожелаем ему еще тянуть до сотни. И такие помехи в нашей жизни Господь благословляет. Дружески - Владимир Пучков. *** Анатолий Маляров ПОЛИГАМИЯ Мужское себялюбие взыскует женской верности, христианская религия возводит этот "взыск" в закон: одна - одному. Но бытие причудливей законов. В начале Отечественной бойни Еля Клименко погрузила двух малышей на "каруцу" с разновысокими колесами, пристроилась к обозу беженцев и, пока уполномоченные разбирались, в какую сторону коней погонять, пошла к сельскому совету, к гурту вновь призванных на защиту родины селян, явилась поплакать на груди хромого Кондрата. - Что ты оделся в дрантье? На меня же пальцами показывают, - утирала слезы, но оставалась трезвой молодая жена. Клименко, смуглый, корчеватый казак, похлопывал ее по плечу и шептал: - Я бежать задумал… - Свои убьют. - Не один хер, "некавэдэ" или фрицы! Тут, мыслимо, забьюсь на хутор Терпаны, там одни цыгане, их пока не берут. А я - чернявый, назовусь Касанджи или Политаем… - Господи!..- начала было Еля, однако вернулась к привычному своему гонору и покрыла матом все замыслы благоверного. - Елена! Побью прилюдно, - рычал новобранец на весь казенный двор. Это присказка, не бил супругу Кондрат, а вот хромым сделала его - она. Ночью неурочно вернулся супруг с бригады, по молодой дури вздумал пугнуть желанную, вывернул тулупчик, накинул на голову и полез в окно. А та родилась безбоязненной: сгребла топор и - слава Богу, обухом - запустила мимо, попала в колено. Мыслимо или немыслимо, только на Терпанах вся семейка сошлась дня три спустя: отца командир отпустил по хромоте до следующего призыва, а мать с детками ночью сбежала с полдороги с пожитками и своей перекошенной "каруцей". Цыган с хутора ветром вымело: поползли слухи, что до Буга территорию займут румыны, так весь табор затемно подался к ним - простакам, похожим на ромов, на милость. Клименки заняли осевший в грунте домик под ржавой крышей, - три землянки рядом населяли дряхлые инвалиды, - а для Кондрата ночью выкопали под стогом нору, набили соломой и задрапировали узкую ляду сеном и куриным пометом - комар носа не подточит. - Мыслимо, пройдут последние "советы" и передовые румыны, - можно выходить и жить. Когда же отступят вороги и вернутся освободители, тем же кандибобером окажемся на воле, а дальше - жизнь подскажет, - молвил мудрый казак Кондрат. Ничейная земля вытаптывалась то красными, то румынами, а Клименко все сидел в норе и до того тосковал, что, высовываясь помочиться, блеял бараном, чтобы обратить на себя внимание. Некому было обращать: Еля ходила в сад собирать плоды и привороваться к новой власти, а дети купались в Бакшале до того, что из попочек грозила прорасти верба. Тут приблудилась Феня, цыганка Елиных лет: от табора случайно отстала или побоялась изменить родине - не сказала. Заботливо убрала грязь над лачужкой Кондрата, принесла из колодца, из самого донышка, попрохладней, водички. Затем поджарила картошки, испекла коржик, украдкой подавала под стожок и складно приговаривала, словно на карты ворожила: - На живущее тебе да на здоровье, мэй бре! Как тебя величать? Кондря? Наше, романское, имя! Не кручинься, все перебудется, вижу и с этой, и с той стороны горя. Ждали вечера, что скажет Еля. Сошлись. Поладили, одна трижды смуглая, другая подпаренная потом на солнцепеке, обе в "рясных" юбках, вышиванках, одинаково застиранных и рублем глаженных, обе хлопотливые и говорливые. Ольге сильно понравилось обновленное имя мужа - Кондря, приживилось навсегда. Пока фронт ходил взад-вперед через Терпаны, у норы единственного мужчины дежурили по очереди, как по очереди и ходили на ток или в амбары, трудились и воровали. И сочувствовали казаку по-матерински. На железнодорожную станцию, - это двадцать два километра пешком, - добиралась Феня: меняла приворованный харч на пожитки, наверное, и попрошайничала; семья не ходила босая-голая. Пожалела свою новую товарку Еля и как-то осенью отправилась сама "за добычей" И задержалась… И надо же: Кондре от безделья припекло. Феня - из простолюдин, если в ней живут сомнения и душевная возня, то в таких малых толиках, что замечаются уже после деяний. Пришла Елена. Дружно пообедали - женщины в хате, Кондря в норке. Дальше перебранка: начала законная супруга, широко, с общего положения на хуторе: - Это вам не цыганский табор, где кагал может сбежаться, может разбежаться! Феня с виноватой правдой возразила: - Что кагал, что колхоз - один хрен! Большевики согнали под один шатер, а румыны не разгоняют, краше не придумали… К этому черному дню товарки до того успели сработаться и сговориться, что церковная мораль, уже растоптанная властями, позабылась, думалось только о прокорме и о взыске, который снимут большевики по возвращению. Сам Кондря виделся только убогим, годным лишь для вселенских забот двух дебелых женщин. Приняли по чарке самогона, приподняли души навстречу друг дружке. Одиночное заключение и вынужденные напряги мозга прибавили Кондре много ума, он погасил едва тлеющий междуусобный жар словом: - Мыслимо, Еля, какая разница, то ли я тебя два раза, то ли я вас обеих по разу, такое теперь грозное время, что не знаешь, проснешься завтра или так себе… Недельку-другую товарки дулись для вида, но помалкивали, и дружба взяла верх… Ушли "советы" - пришли на три года румыны; ушли румыны - пришли красные, уже в погонах, взяли-таки Кондрю на фронт; там жив остался, даже велосипед притащил - у Ганса какого-то отнял на перекрестке Штетина… жили втроем. Пахали, пасли отару, выучили и отправили в город детей. Умерли в глубокой старости по скорой очереди, как близкие души, похоронены рядышком на ухоженном кладбище на узловой станции Раздельная, под Одессой… Если бы это было единичное наблюдение в моей жизни, я бы не писал рассказ. Но! На тридцать четвертом году жизни я прославился на периферии - меня взяли на пробу в столицу, авось подойду их образцовому телевидению. В первую неделю я сделал удачную познавательную программу, поручили большую работу, на месяц. Дело клеилось, но время затягивалось: за меня принялся мелкий бес. Я стал засматриваться на молодушек, видимо, физиономия моя маленько скисла и душа приуныла: страдала работа. Это заметил далекий приятель, оператор Миша Куриловский. Подождал меня после репетиции, да не один, а со своей пассией - Валей. Прошлись, он заговорил как бы с подругой, мол, хорошо бы коллегу познакомить с кем-то из вашего молодежного театра, да посговорчивей, выбивается из творческого ритма парень, - то есть, я. - Раскинь мозгами… Уверенные и к месту слова Миши всколыхнули мои потребности, я ужинал на одной ноге и сидел в гостинице, ожидая звонка. Трудно, видать, давалась Вале вербовка, потом думы и сомнения. Но к одиннадцати вечера, перед самой минутой запрета на вход в готель посторонним, в мою дверь поцарапалась… сама Валя, хорошенькая и надежная подруга Куриловского. Выпили откупоренную тут же бутылочку, съели сандвич и по шмату торта - актеры всегда голодны. Девушка по собственной инициативе вошла в ванную и вышла голенькая. - Дорогая, я же не устою! - едва выдохнул я и захлебнулся слюной. - А мы ляжем, - запросто улыбнулась Валя. - Но Миша… друг же. - Куриловский из поляков - плохенькая, но все же Европа. Он тебе сочувствует. К тому же другую, подходящую тебе, я не уговорила. Меня столичное телевидение испытывало полный месяц - я не прошел. Но запомнилось не поражение. Частые Валины приходы, ну, по первому звонку, и ее нежные, даже изысканные ласки - вот ради чего стоило мытариться в столице. В павильоне иногда мы с Мишей встречались - оба избегали намеков на наш треугольник. Уже годы спустя я узнал, что именно Куриловский убедил Валю обустроить мою жизнь в Киеве цивилизованно. Правда, пошляки шептались, что приятель подложил свою пассию, чтобы утомить меня и охладить к репетициям - ради своих семейных интересов: вроде бы его брат непременно займет тепленькое место, если я на него не пройду. Только это уже не из моей сказки. Я про полигамные отношения в нашем нравственном обществе. Так оно было испокон, есть ныне и будет присно, и не надо пенять на сегодняшний фривольный порядок вещей… |